Танки повернули на запад
May. 6th, 2005 05:52 pm![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Хорошо, что в "Военно-исторической библиотеке" переиздали Попеля. Хорошо, что его старательно откомментировали, провели необходимые параллели, уточнили детали, указали неточности. Но еще лучше, что у меня есть старые издания - шестидесятых годов. Без комментариев.
"...Будто рассеивается туман, редеет белая пелена... У оврага с высоко наметенным снежным бруствером, гребень которого отточил ветер, стоит танк. Обыкновенная «тридцатьчетверка». Снег припорошил рубчатые колеи, разлапистым сугробом прикрыл правый борт.
Нарушая нетронутую белизну опушки, оставляя глубокие обрывистые следы, мы идем к танку.
На жалюзи «тридцатьчетверки» скользкая корка льда. Когда-то отсюда било тепло, снег таял на тонкой решетке... Тепло иссякло, ледок затянул гнезда металлической сетки.
Открывая верхний люк, мы сбрасываем с него кособокую снежную шапку. Снежинки медленно тонут в темном проеме. Один за другим ощупью спускаемся вниз. Начальник политотдела бригады Ружин нажимает кнопку плоского карманного фонарика. Желтое круглое пятно оттесняет мрак к углам. На неровной, бугром выгнутой плите днища лежит навзничь тонкое юношеское тело в комбинезоне. Другое, в черном замасленном полушубке, неестественно согнувшись, прижалось к сиденью. Ружин всматривается в черные окаменевшие лица:
— Лежит башнер. А это командир экипажа лейтенант Петров.
— Петров? — переспрашиваю я, сразу почувствовав, как глухие удары сердца подкатили к горлу.
Желтый круг мечется по «тридцатьчетверке». И вдруг будто зацепился за надпись, выцарапанную на левой стене. Там — тонкие ломаные буквы:
«2 дек. 42 г. Боеприпасы кончаются. Отбиваемся».
«З дек. 42 г. Я остался один».
Третью надпись мы замечаем не сразу. Почти слились с шершавым фоном расползшиеся буквы, выведенные кровью:
«4дек. Умираю».
В танке становится светлее. Подымающееся солнце пробило тяжелые облака, белесую пелену, сверкнуло на медных стаканах валяющихся кругом гильз, на мятой жести пустой консервной банки.
Ружин неизвестно для чего смотрит на часы:
— Нынче у нас пятое,— и словно в этом кто-нибудь сомневается, добавляет: — Пятое декабря... сорок второго года.
...Тихо, как бывает только на войне в час, когда осколки и пули не вспарывают со свистом недвижный воздух. Откуда-то доносится обессиленный расстоянием дальний грохот.
Для любителя-лыжника, когда у него на груди нет автомата, вдруг попасть на такую слепяще белую опушку все равно, что нежданно-негаданно очутиться на празднике.
Был ли Петров лыжником? Возможно, был. Ружин говорит, с Поволжья. А там лыжи любят.
Выскочил бы, пригнувшись из-за той вон бело-синей ели, развернулся с ходу — только лыжня сверкнула бы на солнце...
Петрова вынесли из танка, положили на притоптанный снег. Комбинезон и полушубок задубели, порыжели от пропитавшей их крови.
Я никогда уже не узнаю, любил Петров лыжи или нет. Не узнаю и самого Петрова, о котором с такой теплотой, с особым, не до конца мне доступным смыслом говорят и Горелов, и Подгорбунский, и Ружин.
В обитом листовым железом сундуке отдела кадров лежит его тощее «личное дело» — малиновая папка с грифом «хранить вечно». Папку-то можно хранить вечно...
Нет больше лейтенанта Петрова — человека, который, по убеждению Подгорбунского, был другом для людей. Сколько бы еще сделал такой, проживи он лет до семидесяти!
Потом, после войны, не раз посокрушаются: «Тут бы хорошего человека», «Сюда бы умницу». И невдомек будет, что хороший умный человек Николай Александрович Петров погиб 4 декабря 1942 года в танке, подорванном фугасом.
Пройдут быстрые годы. Отгремевшие бои станут строчкой или главкой в учебнике военной истории. Отстроятся деревни и города. А людям будет недоставать Николая Петрова, убитого фашизмом. Даже тем, кто ни лично, ни понаслышке не знали его".
И ведь правда - недостает...
"...Будто рассеивается туман, редеет белая пелена... У оврага с высоко наметенным снежным бруствером, гребень которого отточил ветер, стоит танк. Обыкновенная «тридцатьчетверка». Снег припорошил рубчатые колеи, разлапистым сугробом прикрыл правый борт.
Нарушая нетронутую белизну опушки, оставляя глубокие обрывистые следы, мы идем к танку.
На жалюзи «тридцатьчетверки» скользкая корка льда. Когда-то отсюда било тепло, снег таял на тонкой решетке... Тепло иссякло, ледок затянул гнезда металлической сетки.
Открывая верхний люк, мы сбрасываем с него кособокую снежную шапку. Снежинки медленно тонут в темном проеме. Один за другим ощупью спускаемся вниз. Начальник политотдела бригады Ружин нажимает кнопку плоского карманного фонарика. Желтое круглое пятно оттесняет мрак к углам. На неровной, бугром выгнутой плите днища лежит навзничь тонкое юношеское тело в комбинезоне. Другое, в черном замасленном полушубке, неестественно согнувшись, прижалось к сиденью. Ружин всматривается в черные окаменевшие лица:
— Лежит башнер. А это командир экипажа лейтенант Петров.
— Петров? — переспрашиваю я, сразу почувствовав, как глухие удары сердца подкатили к горлу.
Желтый круг мечется по «тридцатьчетверке». И вдруг будто зацепился за надпись, выцарапанную на левой стене. Там — тонкие ломаные буквы:
«2 дек. 42 г. Боеприпасы кончаются. Отбиваемся».
«З дек. 42 г. Я остался один».
Третью надпись мы замечаем не сразу. Почти слились с шершавым фоном расползшиеся буквы, выведенные кровью:
«4дек. Умираю».
В танке становится светлее. Подымающееся солнце пробило тяжелые облака, белесую пелену, сверкнуло на медных стаканах валяющихся кругом гильз, на мятой жести пустой консервной банки.
Ружин неизвестно для чего смотрит на часы:
— Нынче у нас пятое,— и словно в этом кто-нибудь сомневается, добавляет: — Пятое декабря... сорок второго года.
...Тихо, как бывает только на войне в час, когда осколки и пули не вспарывают со свистом недвижный воздух. Откуда-то доносится обессиленный расстоянием дальний грохот.
Для любителя-лыжника, когда у него на груди нет автомата, вдруг попасть на такую слепяще белую опушку все равно, что нежданно-негаданно очутиться на празднике.
Был ли Петров лыжником? Возможно, был. Ружин говорит, с Поволжья. А там лыжи любят.
Выскочил бы, пригнувшись из-за той вон бело-синей ели, развернулся с ходу — только лыжня сверкнула бы на солнце...
Петрова вынесли из танка, положили на притоптанный снег. Комбинезон и полушубок задубели, порыжели от пропитавшей их крови.
Я никогда уже не узнаю, любил Петров лыжи или нет. Не узнаю и самого Петрова, о котором с такой теплотой, с особым, не до конца мне доступным смыслом говорят и Горелов, и Подгорбунский, и Ружин.
В обитом листовым железом сундуке отдела кадров лежит его тощее «личное дело» — малиновая папка с грифом «хранить вечно». Папку-то можно хранить вечно...
Нет больше лейтенанта Петрова — человека, который, по убеждению Подгорбунского, был другом для людей. Сколько бы еще сделал такой, проживи он лет до семидесяти!
Потом, после войны, не раз посокрушаются: «Тут бы хорошего человека», «Сюда бы умницу». И невдомек будет, что хороший умный человек Николай Александрович Петров погиб 4 декабря 1942 года в танке, подорванном фугасом.
Пройдут быстрые годы. Отгремевшие бои станут строчкой или главкой в учебнике военной истории. Отстроятся деревни и города. А людям будет недоставать Николая Петрова, убитого фашизмом. Даже тем, кто ни лично, ни понаслышке не знали его".
И ведь правда - недостает...